JANE LOVE

— Тебе недолго осталось, могла бы и потерпеть! — бросила дочь старенькой матери

21 октября, 15:30

Валентина Петровна стояла в дверях кухни в пальто, застёгнутом на все пуговицы, и держала в руках узелок. В узелке были сменная кофта, гребень и банка засахарившегося липового мёда, который она привезла из деревни в августе и берегла как память. Было без десяти семь вечера, за окном четвёртого этажа загорались фонари над школьным стадионом.

Фото: *_*, CC BY 2.0, https://www.flickr.com/photos/22539273@N00/49049653396

— Верните меня назад, — сказала она тихо. — Я больше не могу тут сидеть. Я за месяц ни одного дела не сделала, руки отсыхают.

Вера поставила чашку на стол так резко, что чай выплеснулся на клеёнку. Она вернулась с работы час назад, в школе был первый в году педсовет, и на лестнице она уже решила, что вечером будет мягкой и терпеливой. Но у плиты стоял неубранный утренний кофейник, в раковине лежали тарелки, которые мать зачем-то перемыла вторично, а на подоконнике, вместо цветов, сушились яблочные дольки на газете. Яблоки мать купила на рынке, чуть не передравшись с продавщицей из-за цены.

— Мам, мы уже сто раз это обсуждали. Тебе здесь тепло, у тебя своя комната, врач в поликлинике через дорогу. Что тебе ещё нужно?

— Мне нужен мой дом. Там пасека стоит, шесть семей. Их утеплять пора, а ты мне про поликлинику.

— Ты слышишь себя? Тебе семьдесят шесть лет! Какие пчёлы? Какое утепление? Мы с Сергеем всё лето по вашим колдобинам ездили, я потом в машине ревела от усталости. Потерпи ты, наконец, хоть до весны! Тебе же недолго осталось, могла бы и потерпеть!

Фраза прозвучала на всю квартиру. Вера услышала её уже после того, как рот закрылся, и почувствовала, как внутри что-то оборвалось. Мать не заплакала и не вскрикнула. Она медленно кивнула, будто ей назвали давно известную цену, развернулась и пошла по коридору к своей комнате. Узелок она так и не выпустила.

В прихожей, прислонившись к стене с рюкзаком на одном плече, стоял четырнадцатилетний Лёва. Он только что вернулся с тренировки и замер с наполовину снятым кроссовком. Вера встретилась с ним глазами, открыла рот, но ничего не сказала.

— Ты чего, мам? — спросил он шёпотом. — Она же тебя вырастила.

Что было в феврале

Вера до сих пор не могла рассказать матери главное. Она знала это с июля и носила в себе, как камень в кармане. Тогда они с мужем приехали в деревню Большое Рябино на покос, и соседка, Нина Ивановна, подошла к ней у колодца. Нина Ивановна пятьдесят лет проработала в районной больнице медсестрой, ходила по участкам на лыжах, принимала роды в избах, и умела говорить такие вещи без вступлений.

— Верочка, я тебе скажу, а ты матери не передавай. Она меня просила молчать. В феврале она упала у дровяника. Утром вышла за поленьями, поскользнулась на ледяной корке, бедро. Лежала на снегу часов пять, пока я мимо не пошла за её хлебом. Я ведь не знала, думала, спит ещё.

— И как она? — Вера почувствовала, что у неё немеют губы.

— Я её втащила в дом с Колей-трактористом, мы вдвоём кое-как. Ушиб сильный, перелома, слава богу, не нашли, я сама ощупала. Но она мне слово взяла: детям не говорить. Мол, они испугаются, начнут забирать, а мне здесь жить. Я пообещала. Только теперь, смотрю, она худеет, руки трясутся, на крыльце сидит подолгу, словно сил нет подняться. Если она так упадёт ещё раз, а рядом никого, я себе не прощу.

Вера тогда ничего не ответила. Весь вечер она ходила за матерью с граблями, носила воду, и смотрела, как та, не жалуясь, поднимает вёдра. В голове стучало: пять часов на морозе. Матери было бы очень легко не встать.

В тот же вечер она рассказала всё мужу. Сергей помолчал, потом сказал то, что она и сама думала: нужно забирать. Только как сказать? Если сказать правду, Нина Ивановна окажется предательницей, мать в её глазах потеряет единственного друга в деревне, а сама Вера окажется той, кто подсматривал за ней через соседку. Если не говорить, мать никогда не согласится. Вера выбрала простое объяснение: детям учиться, ездить далеко, сердце за тебя не на месте. Каждое слово было правдой, и всё же всё вместе было ложью.

Сначала мать отвечала шутками. Потом перестала. Когда Вера в третий раз привезла в деревню готовую справку из поликлиники о том, что в городе положена диспансеризация, мать спросила прямо:

— Вер, ты чего-то недоговариваешь. Я тебя двадцать лет в школу собирала, у тебя когда глаза бегают, ты врёшь.

— Просто устала за тебя бояться, — сказала Вера, и это опять была правда.

Дом не продавали. Вера повторила это матери раз пять, ещё в машине по дороге в город, но, кажется, та не поверила. Дом закрыли на два замка, окна оставили без ставен, ключи Вера положила в верхний ящик комода, а Нина Ивановна обещала заглядывать и топить печь по субботам, чтобы стены не отсырели. Всё это Вера сделала быстро и скомкано, сама не зная, зачем так торопится.

Три недели в четырёх стенах

Валентина Петровна привыкла вставать в пять. В квартире на четвёртом этаже в пять утра было тихо до звона в ушах. Она лежала, слушала, как за стеной сопит внук, как в трубах булькает вода, и ждала, когда начнёт светать. В шесть вставала, шла на кухню, ставила кашу и сама себе говорила вслух: «Дров бы принести». Дров не было. Была газовая плита, на которую Вера повесила табличку «Выключай, пожалуйста, горелку». Мать эту табличку возненавидела.

Она пробовала быть полезной. Перемыла окна, за которыми не было уже и грязи. Перегладила всё бельё, в том числе наволочки, которые Вера никогда не гладила. Перебрала крупы в шкафу и сложила по банкам, а когда Вера искала гречку, не могла найти и вышла из себя. Тогда мать впервые услышала собственным ухом, что может быть лишней в доме.

Больше всего её мучили пчёлы. Она вела пасеку сорок лет, с тех пор как в колхозе поставили на неё первых шесть семей, а после развала хозяйства выкупила ульи у районного объединения за мешок картошки и тёлочку. Ульи стояли на южном склоне за огородом, под старыми яблонями. Каждую из семей она знала по голосу. К сентябрю, после откачки, пчёл надо было подкормить сахарным сиропом, отсортировать рамки, поставить заградительные решётки от мышей, а к концу октября обернуть ульи рубероидом и мешковиной. Если пропустить хоть один срок, к весне останется половина.

Нина Ивановна сначала присматривала за пасекой, но летом её собственное давление подскочило до двухсот, и она просто боялась подходить к ульям. «Ты не серчай, Валя, я не пчеловод», — говорила она по телефону, и Валентина слышала, что говорить ей ещё что-то мешает.

На третьей неделе она всё-таки вырвалась на рынок. Вера оставила записку «Не выходи одна», но Валентина решила, что в её возрасте записки уже ничего не значат. Она дошла до остановки, села в автобус и через сорок минут оказалась на базаре, где пахло укропом и мокрыми картонными ящиками. В мёдовом ряду она сразу нашла того, кого искала: молодой парень в клетчатой рубашке продавал мёд в литровых банках, и банки были с пеной, значит, качал рано и не отстоял.

— Сынок, мёд твой на цветочной пади или на гречихе? — спросила она.

— На разнотравье, бабушка. А вы пробовать будете?

— Не буду. Скажи лучше, сколько семей держишь и чем клеща травишь?

Парень, которого звали Денис, оказался не продавцом, а хозяином. Держал двенадцать семей под Кимрами, второй год, и у него как раз от клеща полегла треть. Валентина Петровна простояла рядом с его прилавком два часа. Она объясняла ему про щавелевую кислоту и про то, что обрабатывать надо в бесхлебный период, когда расплода нет. Рисовала пальцем на прилавке схему расстановки ульев. Денис записывал в телефон и переспрашивал. Продавцы по соседству косились, один даже спросил, не мать ли это его.

— Нет, — ответил Денис. — Это учительница.

Домой она вернулась поздно, с банкой тёмного гречишного мёда, подаренной на прощание. Вера встретила её у двери с серым лицом и молча обняла. Потом всю ночь не разговаривала. А Валентина лежала и думала, что без дела она, оказывается, не умеет ни жить, ни ссориться по-настоящему.

Телефонный разговор с Ниной Ивановной и стал тем, что окончательно вывело её из себя. Нина Ивановна сказала странное: «Ты там, Валя, не дерись с Верой. Она не злая. Она просто боится». «Чего?» — спросила Валентина. «Много чего, — ответила Нина Ивановна и повесила трубку. — Связь пропадает».

Связь в Большом Рябине действительно пропадала. Но не в тот момент.

Ночь после слов

В ту ночь Валентина Петровна не спала. Она сидела на кровати в пальто, чтобы не передумать, слушала шорох за дверью и гадала, что именно хотела сказать ей дочь. «Недолго осталось» она слышала и раньше, от врачей, от соседок, и всякий раз это звучало как просто слова. Но сегодня Вера сказала это со злостью, которая не может быть случайной. Значит, в душе давно так думает.

В половине двенадцатого в дверь постучали. Вошёл Лёва в футболке и трениках, с телефоном.

— Бабушка, не уезжай, — сказал он без предисловий. — То есть, ладно, уезжай, если надо. Но сначала послушай.

— Ты чего не спишь? Завтра в школу.

— Я маме звонить не буду, она снова расплачется. Я Нине Ивановне позвонил. У неё же есть городской. Она в десять только легла, но мне ответила.

— Лёвка, ты с ума сошёл, ночью людей будить!

— Бабушка. — Он сел на край кровати. — Она мне рассказала про февраль. Про дровяник. Что ты пять часов лежала. И что мама узнала в июле и с тех пор не спит. Я поэтому и слышал, как она по ночам ходит.

Валентина Петровна замолчала. Мальчик рассказывал ровно и спокойно, как когда читал вслух в школе, а она слушала и чувствовала, как медленно закипает. На Нину Ивановну, которая не сдержала слова. На себя, потому что, если быть честной, слово это она вырвала. На дочь, которая пол-лета молча смотрела на неё и не сказала ни слова.

— Она могла просто спросить, — наконец выговорила Валентина.

— А ты бы ответила?

Она хотела сказать «да», но вспомнила, как в июле на вопрос Веры «ты как себя чувствуешь?» ответила «как огурчик» и ушла полоть морковь.

— Нет, — призналась она. — Не ответила бы.

— Вот, — сказал Лёва. — А мама боится, что ты упадёшь, а её рядом не будет. Она это сказала не так, как надо. Но она про это.

— Ты откуда такой умный?

— Ты же сама говорила: если в улье не знаешь, что происходит, надо слушать. Я просто послушал.

Она посмотрела на внука и поняла, что за год он вырос и стал похож на покойного мужа, у того тоже была привычка садиться на край кровати и говорить так, будто взвешивает каждое слово.

В два часа ночи Вера вышла на кухню и обнаружила там мать. Валентина Петровна сидела без пальто, в старой кофте, и аккуратно наливала в две чашки чай из заварника.

— Сядь, — сказала она. — Лёвка мне всё рассказал. Не ругай его.

Вера села. Заварник дрожал у неё в руках.

— Мам, прости меня. Я такое сказала... Я не так думаю. Я думаю по-другому. Я просто, когда Нина Ивановна рассказала, что ты лежала на снегу, у меня внутри всё сломалось. Я представила, что ты там замёрзла бы. Что нашли бы тебя весной, когда мы бы приехали. И я не смогла тебе сказать, потому что ты просила её молчать, а я не хотела, чтобы ты думала, что за тобой следят.

— А ты следила.

— Следила, — кивнула Вера. — Я по три раза в день ей звонила, спрашивала, свет у тебя горит или нет.

Валентина Петровна покачала головой, но уголок её рта дрогнул.

— Нина всегда плохо врала. Мне она так и сказала: Верочка выпытывает. Я думала, ты насчёт дров.

Они посидели молча. Из-за окна доносился гул трамвая.

— Я не хочу умирать в четырёх стенах, — сказала мать. — Не потому, что стены плохие. А потому, что мне нужно, чтобы утром что-то от меня зависело. Пчёлы, печка, огород. Они без меня не будут. А тут я как мебель.

— Я понимаю, — сказала Вера. — Но я не смогу жить, если ты там упадёшь ещё раз.

— Значит, будем искать, что делать, — сказала Валентина Петровна и придвинула к дочери чашку. — Ты же завуч, у тебя всегда есть расписание.

Суббота в Большом Рябине

Утром Сергей взял два отгула, и в субботу всей семьёй они поехали в деревню. Дорога от Твери до Бежецка шла нормально, а после поворота на Большое Рябино начинались те самые колдобины, о которых Вера столько жаловалась. Лёва вёз в багажнике мешок сахара, шесть метров рубероида и ящик гвоздей. Валентина Петровна сидела на переднем сиденье и смотрела в окно на полосатые осенние поля. К горлу подступал ком, хотя говорить об этом она не собиралась.

Дом стоял на месте. Перекосился за месяц ещё чуть сильнее, ставни потемнели от влаги, но крыльцо было чисто подметено. Нина Ивановна встретила их на калитке, в старом вязаном берете, и первым делом поклонилась Валентине в пояс.

— Валя, прости. Не удержалась.

— Знаю, что не удержалась, — сказала Валентина. — Ты хоть чаю поставила?

Пасеку они осматривали втроём, Валентина, Лёва и Сергей. Мать надела рабочий халат, достала из сеней дымарь, и руки сами вспомнили движения. Четыре семьи оказались в порядке, пятая ослабла, а шестую, самую старую, мыши успели подпортить: прогрызли леток и вынесли часть пчелиных трупов на траву. Валентина стояла над ней долго и молча.

— Объединим пятую и шестую, — наконец сказала она Лёве. — Рамки перенесём, матку из шестой надо найти. Только осторожно, не дави её.

Лёва, которого она всё лето учила вытаскивать рамки одной рукой, кивнул без единого вопроса. Вера смотрела со стороны, на то, как мать, согнувшись, ведёт внука вдоль ряда, поправляет ему сетку и тихо проговаривает: «Не торопись. Они чувствуют, когда ты торопишься». Сергей молча таскал вёдра с сиропом. В какой-то момент Вера поймала себя на том, что стоит у забора с подвёрнутыми рукавами, что она улыбается и что ей давно не было так легко.

Пока мужчины возились с рубероидом, Вера ушла в дом и растопила печь. Она не делала этого лет двадцать и сначала задымила всю комнату, потом открыла заслонку не на ту сторону. Мать вошла, постояла за спиной и молча переложила поленья: тонкие вниз, толстые сверху, береста под ними.

— Дышать ей надо, печке, — сказала она. — Как человеку. Не души её дровами.

— Мам, а ведь я здесь выросла, — тихо сказала Вера. — Ты мне в детстве говорила: уезжай, учись, нечего тебе в навозе копаться. Я уехала. А теперь ты меня обратно зовёшь?

— Я тебя не зову. Я тебе просто показываю, где у меня что лежит.

Печь загудела ровно, и обе сразу замолчали, слушая.

К вечеру они расселись на крыльце с чаем и тёплым хлебом, который Нина Ивановна испекла на вчерашних углях. Сергей достал из машины коробочку.

— Вот, Валентина Петровна. Это браслет с кнопкой. Нажимаешь, и телефон звонит Вере и мне. Работает, если сеть есть. Здесь её, правда, нет, но у вас на конце улицы вышка у соседа стоит, мы проверили.

— Что за ерунда, — нахмурилась мать.

— Не ерунда, — сказала Вера. — Мам, давай условия. Не приказ, а условия. С ноября по апрель ты живёшь у нас. Печка зимой тебя убьёт, ты сама понимаешь. С мая по октябрь живёшь здесь, пока можешь сама ходить за водой. Раз в неделю Нина Ивановна звонит мне, и я раз в неделю приезжаю или присылаю Лёву. Если упадёшь, нажимаешь кнопку. Если не хочешь кнопку, пусть в доме будет второй человек. Выбирай.

Валентина Петровна долго смотрела на дочь, потом на браслет, потом на ульи, укрытые тёмным рубероидом, на закат над крышей сарая.

— Зимой я с Лёвкой рыбу на лёд ходить не смогу, — вздохнула она. — А в городе его кто научит?

— Я, — неожиданно сказал Сергей. — Я в юности ездил. Только лёд у нас в городе мутный.

— Мутный, — согласилась мать. — Я не обещаю, что всё это будет гладко. Я старая упрямая баба.

— Знаю, — сказала Вера. — Я в тебя.

Лёва принёс из машины чемодан, с которым Валентину привезли в город, и поставил в сенях. Она посмотрела на него, потом развернулась и ушла в дом. Вера услышала, как мать гремит чайником, ищет в шкафу чашки, и как открывается подпол, откуда пахнуло сырой картошкой.

— Она остаётся? — спросил Лёва шёпотом.

— Не знаю, — ответила Вера. — До ноября ещё почти два месяца. Посмотрим, как она себя поведёт, когда пойдут первые заморозки.

Из дома донёсся голос матери:

— Вера! Иди помоги, тут банка с огурцами не открывается! Лёва, ты тоже. Да не стойте столбами, ужинать будем.

Вера встала. На пороге она задержалась и оглянулась на чемодан, стоявший у двери, закрытый, с аккуратно привязанной верёвочкой. Так и не ясно было, привязала его мать, чтобы увезти, или просто чтобы не раскрылся.